В каком историческом опыте мы нуждаемся

Вопрос о ценности обращения к истории отнюдь не является внешним по отношению к структуре исторического познания. Как отметил известный современный американский философ истории Хайден Уайт: «…Великие историки всегда имели дело с такими событиями в историях своих культур, которые по существу являются «травматическими» и значение которых либо проблематично или сверхдетерминировано по тому значению, которое они все еще играют в повседневной жизни – это такие события как революции, гражданские войны, крупномасштабные процессы типа индустриализаций и урбанизаций, или институты, чья первичная функция в обществе утеряна, но они продолжают играть важную роль на текущей социальной сцене. Рассматривая возникновение или развитие таких структур, историки меняют их толкование, но не только благодаря сообщению о них большей информации, а также посредством демонстрации того, как их развитие согласуется то с одним, то с другим типом такого повествования, которое мы обычно используем, чтобы придать смысл нашим собственным жизненным историям» [1. С.51]. Иначе говоря, Уайт хотел подчеркнуть, что та роль, которую играют или могут играть для нас представления о прошлом, определяет не только актуальность обращения к ним, но и тот облик, который они примут в трудах исследователей. Поэтому экспликация функций того, что традиционно принято называть «историческим опытом», важна не только для определения социального и культурного значения истории, но и для понимания устройства самого исторического знания. Раз так, то стоит начать с проговаривания некоторых таких функций.

Конечно, как писал когда-то деятель эпохи Просвещения Болингброк: «Мотивы, по которым люди обращаются к изучению истории, различны. Одни, если только к таким, как они, применимо слово «изучение», заботятся лишь о развлечении и читают жизнеописания Аристида или Фокиона, Эпаминонда или Сципиона, Александра или Цезаря так же, как… они когда-то читали сказку о семи храбрых рыцарях» [2. С.7]. Действительно читателя привлекает хорошо рассказанная история, но нетрудно заметить функциональный характер нарративной организации исторического знания уже в эпистемологическом плане. Рассказать историю значит обеспечить понимание и объяснение сложившегося положения дел. Ведь рассказ о происхождении того или иного явления собственно и есть ответ на вопросы «Что это?» и «Почему это имеет место?». Практическая ценность так построенного нарратива состоит в том, что он, с одной стороны, позволяет привязать прошлое к настоящему и тем самым актуализировать первое, а с другой стороны, наоборот, связать настоящее с прошлым.

Если начать с прояснения смысла и ценности такой привязки, то следует отметить, что рассказать историю, по сути, означает дать инструкцию, как и почему нечто надлежит делать (или не делать), если мы хотим, чтобы созданное не исчезло и сохранилось. И наоборот. Если мы рассматриваем некий объект в современности как культурную ценность и ставим своей целью его сохранение, то вынуждены будем реконструировать происхождение данного объекта и подать его как продукт созидательной деятельности предшествующих поколений. Фактически, такая история есть указание на повторение действий для сохранения ценного. Надо сказать, что события новой и новейшей истории наиболее податливы для их помещенности в такой контекст. Нетрудно заметить, что реализация этой задачи предопределит и облик исторического нарратива. По форме это с неизбежностью будет описание либо успеха, либо провала, организованное, как правило, в жанре романа, эпоса или трагедии.

С другой стороны, обращение к прошлому обеспечивает превращение в ценность тех или иных явлений современности. Ведь дать ответ на вопрос «Что есть наша родина?» или «Что есть наше государство?» значит рассказать историю их формирования, подав ее как описание действий великих личностей, преодолевающих великие препятствия и совершающих великие деяния. Знаменитый Ф.Ницше назвал бы такое толкование истории «монументальным» и обосновал бы его ценность тем, что оно позволяет «понимать, что то великое, которое некогда существовало, было, во всяком случае, хоть раз возможно, и что поэтому оно может стать возможным когда-нибудь еще раз» [3. С.170]. Можно сказать, что привязка к яркому прошлому позволяет современности светить его отраженным светом, заимствуя силу лучей, исходящих из далеких героических времен. Иначе говоря, настоящее становится ценным именно тем, что оно возводит себя к монументальности событий прошлого, и насколько оно это сумеет сделать, настолько повышает степень своей ценности.

Внутри такого контекста вариации использования прошлого могут быть весьма разнообразными. Уже удлинение времени существования как показатель проверенности временем, (достаточно вспомнить рекламу с лозунгом «все тот же вкус, все тот же чай») позволяет создать столь необходимое ощущение неизменности, прочности, надежности тех или иных сторон современности. Прошлое может предстать воплощением апелляции к классическому для подчеркивания собственной значимости и оправдания правомерности выбранных форм существования. Даже современный рок-музыкант, рассказывая о своем становлении, обязательно вынужден будет сказать, что в молодости слушал преимущественно Beatles и Rolling Stones. Что уж говорить о смысле бесконечных генеалогических изысканий, находящих свое предельное выражение в формуле «за это отдавали свои жизни твои деды и прадеды». Наконец, прошлое предоставляет возможность идентифицировать себя с героями рассказываемых историй. И опять-таки стоит подчеркнуть, что для реализации указанных задач оно должно быть воплощено в исторический дискурс, а именно нарративизировано причем согласно жанрам, которые наиболее приемлемы для выполнения данных задач.

Очевидно, что прошлое, поданное таким образом, выступает способом переориентации интересов индивида с приватных на публичные. Ведь явный или неявный смысл таких исторических посланий состоит в установке: «Участвуя в реализации или сохранении тех или иных культурных ценностей, ты участвуешь в творении истории». Тем самым акцентированное величие прошлого фактически представляет собой и предоставляет схему для переописания современности и, в частности, для реинтерпретации смысла своих собственных действий. Такое символическое расширение представлений о личном интересе, как минимум, позволяет увидеть свои поступки в более привлекательном свете. В крайнем случае, послания подобного рода дают индивидам культурно санкционированные модели для обоснования или оправдания принятых решений и последующих собственных действий.

Стоит отметить и мысль, развитую цитированным выше Х.Уайтом о терапевтической функции переописаний прошлого. Суть в том, что значимые события прошлого, как правило, обладают эффектом сверхдетерминации, который, как мы видим, намеренно актуализируется культурой. Но столь же понятно, что травмируют (или, наоборот, возвеличивают) не сами события, а способы их подачи. Описания революций, реформ, перестроек в жанре романа или эпоса позволяют культуре видеть и подавать себя в свете привлекательном, в то время как те же события, представленные в жанре трагедий, порождают последствия травматические. Поэтому переписывание историй посредством манипуляции жанрами выступает наиболее приемлемым способом подать реальность в новом свете, и именно переписанные истории позволяют это сделать. Частным случаем таких переописаний становится создание ностальгического эффекта, когда поданное в романтической или героической дымке прошлое позволяет компенсировать неудовлетворенность современностью, чем фактически способствует примирению с ней.

Наконец, немаловажным становится и коммерческий эффект, получаемый от активизации прошлого. Ведь в современной пресыщенной потреблением культуре ценность приобретает только уникальное, своеобразное, неповторимое. Поэтому привязка тех или иных объектов к истории (здесь были исторические деятели, это следы исторических событий) позволяет сделать эти объекты ценными и тем самым конструировать значимые культурные пространства.

Вряд ли стоит протестовать против таких способов использования прошлого. Но надлежит помнить об опасной силе таких историй. Проблема в том, что только при таком отношении к ним невозможно установить грань, отличающую историю от мифа или идеологии. Причем дело здесь не в фальсификации эмпирического материала, а в его селекции и последующем использовании. Так описание первого субботника может быть исторически предельно достоверным, но это не помешает и даже способствует его функционированию как мифа. Поэтому искомая грань объективно не может быть установлена. Там, где нам важно значение истории для обоснования современных культурных ценностей, немыслимо использование свидетельств, их дискредитирующих. Сложность проблемы заключается в том, что контексты подобного рода часто неосознаваемы, более того, могут даже открыто отвергаться сообществом, но продолжают функционировать, поскольку проникают в самую сердцевину исторической мысли посредством организации самих исторических повествований, форма которых кажется само собой разумеющейся и никак не связанной с мировоззренческими и социокультурными предпосылками. Причем осознанное стремление избежать соблазна мифологизации и идеологизации посредством заимствования форм организации естественнонаучного знания, как правило, порождает обратный эффект, а именно утрату всякой осмысленности и ценности исторической работы.

Поэтому встает правомерный вопрос: возможно ли сохранение научности создаваемых историй при условии, что понимание, а значит организация эмпирического материала, рождается только в его применении. Возможно ли тогда вырваться из тисков следующей альтернативы: если история начинает играть роль в социальной практике, то только как миф или идеология, а если притязает на научность, то утрачивает способность функционировать в культурном пространстве. Наша идея состоит в том, что только радикальная прагматизация исторического знания, а именно истолкование истории как опыта, а исторического знания как накопления такого опыта, может стать единственным основанием максимальной его объективности, конечно, со всеми оговорками по поводу истолкования сути самой объективности.

Основа для реализации данного пути лежит, как нам кажется, в самой идее «опыта» и правильном ее истолковании. Дело в том, любой опыт по сути своей историчен, т.к. воспринять нечто как опыт возможно только задним числом. Поэтому он всегда предполагает видение произошедшего в определенной перспективе. Кажется, какая уж тут объективность! Но все дело в том, как мы будем трактовать смысл опыта. Как известно, великий Гегель полагал, что опыт научить никого ничему не может, поскольку «в каждую эпоху оказываются такие особые обстоятельства, каждая эпоха является настолько индивидуальным состоянием, что в эту эпоху необходимо и возможно принимать лишь такие решения, которые вытекают из самого этого состояния» [4. С. 61]. Верность этой мысли кажется очевидной, но в действительности базируется на некоторых допущениях. Основное априори заключается в убеждении, что индивидуальность является конститутивной чертой истории. Но на самом-то деле это не предпосылка, а лишь следствие. Считать ли сущностью истории типичность или индивидуальность зависит от нас, а не от природы самой истории. Но в этой предельной, казалось бы, субъективности коренится условие возможности объективности наших описаний прошлого.

Далее. Подлинный опыт возникает не в ситуации возможности его буквального повторения в будущем (это естественно-научная трактовка опыта), а в контексте эвристической оценки прошлого как одной из возможных перспектив будущего. Собственно именно такое видение, а не использование прошлого для обоснования или отрицания настоящего, и превращает прошлое в опыт. Как только мы смотреть на вещи под таким углом зрения, радикально меняется наша организация и селекция эмпирического материала. Нас начинает интересовать не одно только «за», как в случае использования прошлого для обоснования настоящего, и не одно только «против», как в случае критики современности. Нам становится важным взвесить все «за» и «против», потому что ни апологетизация, ни нигилизм не дают возможности осмыслить прошлое именно как опыт. Ведь структура его предполагает синтез двух компонентов «Что мы хотели» и «Что в результате получилось и почему». Именно такое понимание опыта, а не субъективная честность, делает исследователя чувствительным ко всем нюансам эмпирического материала, что лежит перед ним. К этому следует добавить, что трактовка истории как серии опытов предполагает принятие весьма определенной онтологии. Нетрудно заметить, что в ее основе, как минимум, лежит отказ от мета-нарративов, будь-то повествования о прогрессе в духе О.Конта и Г.Спенсера или жизни и смерти культур в духе О.Шпенглера. Возможность каждый раз переписывать истории в свете постоянного обнаружения все новых опытов для обсуждения и решения все новых проблем исключает понимание прошлого как однозначно истолкованного и предопределенного пути к столь же однозначно истолкованному и предопределенному будущему.

ЛИТЕРАТУРА

  1. White H. Historical Text as Literary Artifact. // The Writing of History. Literary Form and Historical Understanding. Ed. by R.H.Canary and H.Kozicki. The University of Wisconsin Press. 1978. P. 41-62.
  2. Болингброк. Письма об изучении и пользе истории. М.: Наука, 1978. 359 с.
  3. Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни. // Ницше Ф. Сочинения в двух томах. М., Мысль. 1990. Т.1. С.158-230.
  4. Гегель Г.В.Ф. Лекции по философии истории. - СПб.: Наука, 1993. 479 с.

Добавить комментарий

Комментарии подвержены модерации. Администратор оставляет за собой право не публиковать комментарий (как правило без объяснения причин. Хотите знать почему? Пишите реальный e-mail)


Защитный код
Обновить