Коммуникация и историческое познание

Создатель т.н. сильной программы в социологии знания Дэвид Блур в свое время отметил, что «социология знания могла бы активнее вторгаться на территорию, занимаемую в настоящее время философами, которым было позволено взять на себя задачу определения природы знания» [3, c.193.]. Помимо прочего, тезис Блура означал необходимость пересмотреть устоявшееся убеждение, что рациональные или правильные действия или убеждения людей ни о чего не зависят [3, с.200], вернее, что надежность знания зависит от следования соответствующим правилам. Как отметил Роберт Мертон, «техническая норма адекватно¬го, достоверного и надежного эмпирического подтверждения есть необходимое условие обоснованности и истинности предсказания; техническая норма логической согласованности — необходимая пред¬посылка его систематичности и достоверности» [10, с.770]. Тем самым, «нравы науки имеют методологическое рациональное оправдание, однако обязывающими они являются не только в силу своей процедурной эффективности, но и потому, что считаются правильными и хорошими. Они в такой же степени моральные, в какой и технические предписания» [10, с.770]. Как следствие, предполагалось, что социальная интерпретация знания может объяснять лишь «незнание, заблуждение, неправильные рассуждения и любые препятствия на пути научного прогресса» [3, с.200].

Соответственно, сильная программа Блура строилась на утверждении, что социология научного знания вправе ставить вопрос о причинах возникновения как истинного, так и ложного знания и быть беспристрастной и симметричной по отношению любому виду знания. Это, конечно, предполагало, с одной стороны, трансформацию онтологических и эпистемологических оснований, на которые опирались доминирующие концепции природы научного знания, а, с другой стороны, правомерность использования социальных интерпретаций для объяснения процессов получения и обоснования знания. Так, Карин Кнорр-Цетина отмечает, что «продукты науки должны рассматриваться как в высокой степени структурированные процессом производства независимо от их внешнего структурирования соответствием или несоответствием реальности» [5, с.221]. В том, что касается интерпретации структуры самого процесса получения знания, она указывает, что «ученые постоянно соотносят свои решения и отбор с ожидаемой реакцией конкретных членов сообщества «валидаторов» или направленностью журнала, в котором хотят опубликоваться» [5, с. 223-224]. Отсюда следовали более категоричные выводы, что контекст открытия не может рассматриваться отдельно от контекста его одобрения научным сообществом. Последнее следует трактовать как необходимое условие и составную часть достижения первого, а именно отбора и принятия решений, что и как делать. Это предполагало, что сам процесс получения знания, в конечном счете, следует трактовать как «результат социальной интеракции и договоренностей» [5, с. 232].

К настоящему времени все эти тезисы уже стали частью истории социологии науки. Даже более того. Они породили обратную реакцию. Как справедливо заметил Бруно Латур, «для множества обществоведов социальная интерпретация означает разрушение интерпретируемого объекта, разоблачение ошибочных представлений о нем (каковые имеют обычные люди) и замену этих идолов истинными объектами науки, или указание на то, что такая замена невозможна, поскольку определенная мера иллюзии (или ложного сознания) необходима для функционирования социального порядка» [7, с.345]. Подобного рода социальная интерпретация заставляла подозревать, что за декларациями о достоверности знания или искренним желанием ученого к получению оного скрывается намеренное или бессознательное выражение тех или иных социальных (политических, экономических, идеологических и т.д.) интересов или предрассудков эпохи.

Тогда вопрос, который мы намереваемся обсудить в статье, будет звучать следующим образом. Возможно ли говорить о той или иной степени надежности знания, если не отвергнуть, а принять выводы, полученные социологией знания? Возможно ли это сделать по отношению к наиболее уязвимой части гуманитарного знания, а именно к историческому знанию? Более того, возможно ли после всего того, что было сделано социологией науки, предпринять обратный шаг, а именно от констатации того, что дела обстоят так-то и так-то, перейти к некоторой степени нормативности, а именно к утверждению, что делам должно или желательно быть такими-то и такими-то?

В качестве методологического ориентира рискнем руководствоваться утверждением того же Латура: «Если обществоведы хотят стать объективными, они должны найти такую редчайшую, ценную, локальную, чудесную ситуацию, в которой сумеют сделать предмет максимально способным возражать тому, что о нем сказано, в полную силу сопротивляться протоколу и ставить собственные вопросы, а не говорить от лица ученых, чьи интересы он не обязан разделять» [7, с. 353]. Как возможно проинтерпретировать этот тезис?

Прежде всего, если мы полагаем, что знание есть не просто продукт «социальной интеракции и договоренностей», а интеракцию следует считать позитивным условием производства (т.е. процесса) знания, то должны распространить этот тезис не только на анализ «реальных» отношений между членами научного сообщества, но и на логику познания и устройство самого знания. Иначе говоря, научный текст должен конституироваться коммуникативным отношением. Причем это условие не только его понимания, но и производства. Выдвинутый тезис означает, что все компоненты создаваемого текста должны строиться в расчете на отклик подразумеваемого читателя (используем термин нарратологии) [16, р. 43]. Подразумеваемость, в данном случае, предполагает способность и намерение быть восприимчивым к типу дискурса, воплощенному в тексте.

Это утверждение требует интерпретации. Понятно, что восприимчивость означает принятие общих требований научного дискурса и желание играть по правилам данной игры. Однако провозглашаемая коммуникация не может и не должна сводиться к однонаправленному воздействию адресанта на адресата и принуждению его к пониманию. Ожидаемый отклик также не следует сводить к простому пониманию авторского замысла и согласию с ним. Интенция автора должна заключаться в стремлении убедить читателя в правомерности выдвигаемых им идей. Соответственно, убеждение должно строиться на ресурсах логики, а не риторики. Причем, опять-таки, призыв к рациональности также не должен сводиться лишь к требованию внутренней непротиворечивости, последовательности, связности рассуждений. Автору надлежит убедить читателя в предпочтительности выдвигаемой или отстаиваемой им позиции, что, во-первых, подразумевает, как минимум, информирование о существовании иных версий толкования обсуждаемой темы или, традиционно говоря, наличии проблемы, а, во-вторых демонстрацию аргументации как основного инструмента в научном дискурсе.

Конечно, знание о таких версиях может быть контекстуальным или имплицитным, что предполагает подготовленность читателя и его способность в воображении самому реконструировать данный контекст (суть проблемы, список ее интерпретаций, аргументацию оппонентов). Однако такое положение дел имеет и оборотную сторону, а именно редукцию подразумеваемого читателя к узкому специалисту и соответственно изоляции отдельных отрядов научного сообщества друг от друга. Можно усмотреть в этом благородное желание не засорять храм науки дилетантизмом и непрофессионализмом. Но столь же правомерно рассматривать подобные установки в контексте недоопределенности научного дискурса и научной нормативности, а, проще говоря, как маскировку снобизма и клановости.
Двигаясь далее, рискнем утверждать, что если в естественных науках сужение круга подразумеваемых читателей можно считать правомерным, то в гуманитарном знании оно ведет лишь к общему обессмысливанию его значения и ценности. Причина, на наш взгляд, проста. Все дело в его предназначении. Гуманитарное знание по сути своей не может быть достоянием узких специалистов, поскольку призвано конституировать идентичность гражданина. Не возможно быть полноценным гражданином, не обладая в той или иной мере историческим, культурологическим, политологическим и иным социальным знанием. В частности, «знание о прошлом …предстает не только как собственно историческое знание, но и как способ ориентации человека в социальном пространстве и времени» [9, с. 52]. Если это так, то гуманитарное знание должно конституироваться предрасположенностью к расширению круга потенциальных читателей.

В свое время Умберто Эко отметил, что есть «тексты, которые могут не только свободно, по-разному интерпретироваться, но даже и создаваться (со-творяться, по-рождаться) в сотрудничестве с их адресатом» [11, с. 11]. Как известно, он назвал их «открытыми» текстами. «Открытый» текст не может быть описан в терминах коммуникативной стратегии, если роль его адресата (в случае словестных текстов - читателя) не была так или иначе предусмотрена в самый момент его порождения как текста» [11, с. 11].

Представляется, что идею «открытого» текста можно применить к организации текста научного. Открытость в данном контексте будет предполагать не призыв и предрасположенность к богатству интерпретаций, а приглашение к дискуссии, призыв участвовать в полемике. Это означает, что должно стать явным, эксплицированным то, что зачастую в научном тексте остается достоянием имплицитного контекста. Иначе и проще говоря, «открытость» научного текста означает демонстрацию и соответственно организацию его как формулировки проблемы или описания версий с критической экспликацией предлагаемой ими аргументации (аналог историографического обзора), проговаривание авторской гипотезы и перечисление последовательности аргументов в ее пользу.

Насколько научный текст способен реализовать эти установки, настолько мы «находимся внутри предания, и это пребывание внутри не есть опредмечивающее отношение, когда то, что говорит предание, воспринимается как нечто иное и чуждое, но напротив, оно всегда и сразу является для нас чем-то своим, примером или предостережением, самоузнаванием…» [4, с. 335]. Конечно, в более постмодернистском духе здесь следует говорить не сколько о продолжении, сколько об «отталкивании» от традиции. Но, тем не менее, двигаться таким путем значит намеренно сделать себя частью разворачивающегося и продолжающегося процесса, который по праву можно назвать коммуникативным. Ведь тогда наши действия, воплощенные в тексте, будут строиться как отклик на зов предания (список проблем, поставленных сообществом) и тем самым приглашать других откликнуться (характером и самим фактом наличия аргументации). Даже претензия на новизну тематики предполагает если не поиск истоков в традиции, то ее искусственную реконструкцию, поскольку, как известно, новизна может определиться лишь на фоне чего-либо известного.

Более того, можно утверждать, что наши действия должны так строиться. Резонно предположить, что любой иной способ построения научного текста интеракцию либо затрудняет, либо разрывает, поскольку как читатель и потенциальный ее участник я утрачиваю основания для определения, чем данный продукт предпочтительнее, чем иные. Соответственно, неспособность и невозможность реализовать аргументативные процедуры фактически сводит текст лишь к шуму в коммуникации. Но тогда сбой в коммуникации мы можем идентифицировать как сбой в опознании научности производимой продукции. Ведь даже если выдвинутая точка зрения оригинальна и претендует на приращение знания, то опознание самой оригинальности возможно лишь посредством помещения в вышеописанный коммуникативный контекст. Если это так, то вышеописанную структуру текста мы могли бы трактовать не просто как пожелание, а как нормативную установку, обеспечивающую включенность продукции в сферу научного знания. Это не означает, конечно, что иное форматирование текста автоматически исключает его из этой сферы. Скорее оно делает его достоянием узких специалистов. Просто они, как говорилось выше, будут вынуждены достраивать коммуникативный контекст в своем воображении. Поэтому речь идет о том, что сделать имплицитное эксплицитным со всеми перспективами, отсюда вытекающими.

При этом заметим, что данная нормативная установка отчасти не зависит от онтологических и эпистемологических предпосылок, явно или неявно принимаемых членами профессионального сообщества. Резонно, что наиболее благоприятные условия для ее реализации открывает конструктивизм. Но и реализм вынужден к ней прибегнуть, поскольку апелляция к «соответствию реальности» в структуре аргументации любым членом сообщества будем восприниматься лишь как риторический прием. Автор вполне может быть убежден, что создаваемая им картина отражает реальность саму по себе, но это не избавляет его от демонстрации рациональной аргументации для обоснования «реалистичности» предъявляемой им картины.

Здесь стоит заметить (как ответ на возможный вопрос об условиях преодоления непрофессионализма), что вышеописанная организация текста автоматически предполагает селекцию читателей. Принцип такого отбора или просеивания можно обозначить как «принуждение к рациональности». Такое принуждение подразумевает способность и желание внимать и следовать рациональной аргументации. Собственно именно этот аспект можно считать определяющей частью тех договоренностей, что создают научное сообщество.

Данные тезисы могут показаться банальными. Однако обращение к сложившемуся массиву гуманитарного знания рисует нам иную картину. Как отметил Хайден Уайт, «сам историк обычно не осознает той степени, в какой сам его язык определяет не только способ, но также предмет и значение его дискурса» [18, р. 115]. Франклин Анкерсмит подчеркивает, что «результирующее различие в содержании исследования точно так же может быть описано как различный стиль обработки предмета» [1, с. 115]. Рискнем утверждать, что основной недостаток в существенной части наличной исторической продукции состоит не столько в исповедуемых идейных установках ее творцов, сколько в сохраняющемся формате ее «упаковки» Более того, данный формат не просто влияет, но программирует как манеру подачи информации, так и характер самого исторического мышления.

Не будет далеким от истины утверждение, что принципом организации исторического текста зачастую фактически остается тема, а не проблема. Организовывать текст тематически значит подавать его в виде пусть даже связной последовательности положений, но организованной в формате повествовательности, а не рассуждения и доказательности. Иначе говоря, писать на тему значит пытаться создать нарратив, «корректно сообщающий всякую мало-мальски ценную информацию, содержащуюся в архивах по тому или иному аспекту прошлого» [1, с. 83]. Собственно уже в этом проявляется сохранение представления о том, что писать истории значит фактически воспроизводить какой-то отрезок прошлого. Недаром Луис Минк назвал такой подход видением с позиций «нерассказанной истории» и подчеркнул, что «понятое подобающим образом, повествование о прошлом нуждается только в том, чтобы быть переданным, а не сконструированным» [15, р. 188]. Конечно, указывал он, это скорее вид убеждения, а не прямых деклараций, но который «имплицитно предполагается столько же широко, сколь и эксплицитно отрицается» [15, р. 188].

Такой подход предельно формализует историографический обзор, который превращается не в условие и способ постановки проблемы, а в простой пересчет мнений. Это означает, что взгляды предшественников излагаются не столько в порядке роста глубины, объема аргументации, альтернативности их позиций, сколько в хронологической последовательности появления их трудов. В итоге такой обзор превращается не в завязку самого сюжета, а лишь в необязательную экспозицию к нему. Потому авторские характеристики предшественников зачастую сводятся к кратким резюме с оценочными суждениями типа «автор модернизировал данные свидетельств», «недооценил…», «сильно упростил…», которым мы вынуждены просто довериться.

В том, что касается характера высказываний в такого рода текстах, то по этому поводу стоит вспомнить мысль Ролана Барта о том, что «исторический дискурс не знает отрицания» [2, с. 435]. Это происходит потому, что свою работу историки зачастую продолжают мыслить и строить не как дискуссию с оппонентами, а как изложение самой исторической действительности. Поэтому они описывают, а не рассуждают, повествуют, а не доказывают. Тогда «подвергается радикальной цензуре акт высказывания (ощущение которого единственно и делает возможным негативное преобразование), происходит сдвиг всего дискурса к самому высказыванию и даже (в случае историка) к референту; взять на себя ответственность за высказывание некому» [2, с. 435]. Иначе говоря, в историческом тексте и по сей день зачастую отсутствуют маркеры акта высказывания типа «логично предположить», «по нашему (или моему) мнению данные аргументы не убедительны, потому что…», «следовательно», «наша гипотеза подтверждается» и т.д. Если же такие действия имеют место, то выглядят разрывом в плавном течении повествования. В итоге становится проблематичным различить, где в тексте собственно авторский вклад, а где повторение сделанного предшественниками, где информация, значимая для раскрытия вопроса, а чем можно пренебречь.

Как отмечал Барт, такой подход приводит к радикальной цензуре акта высказывания. Иначе говоря, историки по-прежнему пишут так, чтобы их дискурс не содержал знаков, «отсылающих к отправителю историографического сообщения» [2, с. 432]. Можно сказать, что автор, имплицитно будучи творцом, эксплицитно стремится рассказчиком как пассивным регистратором, функция которого «состоит в том, чтобы открыть такую нерассказанную историю или часть ее и пересказать ее пусть в сокращенной или отредактированной форме» [15, р. 188]. Иначе говоря, «историк здесь делает вид, будто предоставляет говорить самому референту» [2, с. 432]. Такая установка, по сути, остается реализацией позитивистского идеала объективности и научности, предполагающего, что автор должен дать слово самим фактам и тем самым воплотить требование писать, как было на самом деле. Поэтому не случайно, что историческое письмо превращается в осознанное стремление избегать использования интерпретативных и объяснительных процедур, поскольку последние предстают демонстрацией субъективности историка.

В итоге установка на познание как воспроизводство прошлого посредством традиционных повествовательных жанров не заставляет (или тормозит) организовывать исследовательскую мысль как проблематизацию сложившихся трактовок, выдвижение гипотез, обоснование и доказательность тех или иных положений, выстраивание логики изложения, использование эмпирического материала как аргументов и т.д. Рискнем утверждать, что игнорирование этих требований будет только способствовать воспроизводству застарелых упреков историкам в протонаучности их деятельности, тождестве истории и литературы, невозможности отделить историю от мифа и т.д. И здесь не отделаться тезисом о необходимости опираться на источники. Как известно, еще Коллингвуд характеризовал источник лишь как основание для построения аргументации, но не как сам аргумент. Поэтому Алан Мегилл справедливо отметил, что «информация становится свидетельством, когда используется в качестве аргумента, который старается показать, что используемая информация поддерживает или опровергает некоторое утверждение. Идеологически ориентированный историк избегает задавать вопрос: «Как выдвигаемое мною утверждение может быть доказано или опровергнуто?» [14, р. 11]. Иначе говоря, вне включенности в коммуникативную структуру источник, традиционно считающийся основным ресурсом историка, либо не может заиграть в полную силу, либо вообще выпадает из научного оборота.

Недаром призыв к модернизации исторического письма стал общим местом в современной литературе. Еще Лоуренс Стоун отметил, что «движение к нарративу, предпринятое «новыми историками», является знаком завершения целой эпохи, концом попыток создать последовательное наукообразное объяснение изменений в прошлом» [16, р. 19]. Питер Берк указывал, что обращение историков к осмыслению новых литературных форм ясно показывает, что старые формы неадекватны для новых целей и что эксперименты, спровоцированные современной литературой, могут открыть новые решения проблем, с которыми историки борются уже длительное время. Поэтому в рассуждениях о путях преодоления традиционных форм исторической наррации общим местом стали призывы более интенсивнее использовать современные литературные эксперименты, рассказывать истории с разных точек зрения, эксплицировать роль нарратора и т.д. [12, рр. 308-315].

Однако похоже, что столь разрекламированный «поворот к нарративу» не столько изменил, сколько усугубил вышеописанные тенденции. Уайт в свое время правомерно отметил, когда «историки утверждают, что история представляет собой комбинацию науки и искусства, то подразумевают под этим, как правило, комбинацию социальных наук конца 19 в. и искусства середины 19 в.» [18, р. 43]. Правда, теперь, ретроспективно взглянув на недавнее интеллектуальное прошлое, рискнем утверждать, что предложенный, в том числе самим Уайтом, путь преодоления давних предрассудков оказался неудачным или малопродуктивным. Представляется, что одна из ключевых причин этого заключается не столько в субъективном консерватизме сообщества историков (исследовательском или литературном), сколько, так сказать, в структурной ловушке. Суть в том, что никакая модификация с одновременным сохранением старого каркаса невозможна. Иначе говоря, можно подавать историю со скольких угодно точек зрения, но если продолжать ее просто рассказывать, она останется все той же, пусть опасной, но разновидностью литературы. Ну а, как справедливо указал Доминик Ла Капра, когда «элементарное различие между историей и романом разрушается, появляется миф» [13, р. 129]. В более широком смысле действительно «прошлое должно быть поставлено под вопрос, то есть …мифологическое представление о прошлом должно быть устранено посредством вопрошания. Вопрошание становится возможным только после предварительного «разрыва» исторического самосознания, нечто ясное и самоочевидное должно перестать быть таковым, что повлечет за собой невозможность функционирования исторического самосознания, его «разрыв» [8, с. 24].

Поэтому возможно, что речь должна идти о радикальной перестройке исторического мышления, а точнее о последовательном внедрении в историческую мысль давно известных вещей. Как отметил цитированный выше Латур, «факты становятся независимыми от действий ученых именно потому, что ученые работают и работают хорошо» [7, с. 366]. Работать хорошо или найти ту самую редчайшую, ценную, локальную, чудесную ситуацию и означает организовать исследовательский процесс как процесс коммуникативный. Это не предполагает, конечно, что наконец найдено лекарство от всех недугов, терзающих историческую мысль. Одним из достижений философии науки является осознание того, что не существует решающего доказательства, как и не существует приоритета в сортировке таких доказательств. Поистине коммуникация – это процесс, а не акт, но стоит вступить на этот путь, чтобы выяснить его недостатки и преимущества.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Анкерсмит Ф. История и тропология: взлет и падение метафоры / Ф. Анкерсмит. - М.: Прогресс-Традиция. – 2003.
2. Барт Р. Дискурс истории / Р. Барт // Система моды. Статьи по семиотике культуры. - М.: Издательство М.Сабашниковых. - 2004. - С. 427-441.
3. Блур Д. Сильная программа в социологии знания / Д. Блур // Парадигмы социологии знания: хрестоматия. - М.: Наука, 2007. - С. 193-214.
4. Гадамер Х.-Г. Истина и метод: Основы философской герменевтики / Х.-Г. Гадамер. - М.: Прогресс. - 1988.
5. Кнорр-Цетина К. Фабрикация фактов: к микросоциологии научного знания / К. Кнорр-Цетина // Парадигмы социологии знания: хрестоматия. - М.: Наука. - 2007. - С. 215- 236.
6. Латур Б. Надежды конструктивизма / Б. Латур // Социология вещей. Сборник статей. - М.: Издательский дом «Территория будущего». - 2006. - С. 365 – 389.
7. Латур Б. Когда вещи дают отпор: возможный вклад «исследований науки» в общественные науки / Б. Латур // Социология вещей. - Сборник статей. М.: Издательский дом «Территория будущего». - 2006. - С.342-362.
8. Линченко С.А., Цыганков А.С. Мифологемы в историческом познании: мифологическое должное vs исторического сущего / С.А. Линченко, А.С. Цыганков // Вестник Волгоградского государственного университета. Серия 7, Философия, социология и социальные технологии. - 2014. - № 5 (25) - С. 19-28.
9. Линченко А.А. Знание о прошлом и историческое сознание молодежи в современном обществе / А.А. Линченко // Люди и тексты. Исторический альманах. Информационное пространство истории. – М.: Институт всеобщей истории РАН. – 2014. – С. 51-82.
10. Мертон Р. // Социальная теория и социальная структура / Р. Мертон. - М.: Хранитель. - 2006.
11. Эко У. Роль читателя. Исследования по семиотике текста / У. Эко. - СПб: «Симпозиум». - 2005.
12. Burke P. History of events and the revival of narrative / P. Burke // The History and Narrative Reader / Ed. by G. Roberts. - Routledge. – 2001. – P. 305-317.
13. La Capra D. History & Criticism. / D. La Capra. - Cornell Univ. Press. - 1985.
14. Megill A. Historical Knowledge, Historical Error: а Contemporary Guide to Practice / A. Megill. - Univ. of Chicago Press. – 2007.
15. Mink L. O. Historical understanding / L.O. Mink. - Cornell university press. – 1987.
16. Prince J. A dictionary of narratology / J. Prince. - SCOLAR PRESS. – 1988.
17. Stone L. The Revival of narrative: Reflections on a New Old History / L. Stone // Past and Present. - № 85. - November 1979. - P.3-24.
18. White H. Tropics of Discourse. Essay in Cultural Criticism / H. White. - John Hopkins Univ. Press - 1978.

Добавить комментарий

Комментарии подвержены модерации. Администратор оставляет за собой право не публиковать комментарий (как правило без объяснения причин. Хотите знать почему? Пишите реальный e-mail)


Защитный код
Обновить