Генезис массового сознания

 

Трансформация российского общества привела к давно ожидаемому результату. То, что долгое время было подавлено или игнорировалось, стало явным. Речь идет о массовой культуре. В западной литературе эта тема, видимо, перестала быть объектом пристального теоретического интереса в силу создания соответствующей стратегии взаимодействия со стороны интеллектуалов, да и вообще со стороны различных элит. Дело стоит лишь за техниками, которые используют те или иные черты массового сознания для экономических, социальных или культурных контактов с ним. Рискнем предположить, что в отечественной традиции может сложиться специфическая ситуация. Правомерно заметить, что российские исследователи, как и вообще представители интеллектуальной элиты, особенно часто выражающие свои взгляды в журнальной публицистике, по-прежнему оперируют со словарем, причастным скорее традиции XIX в. Рассуждения ведутся о народе, народной культуре, упадке культуры, о необходимости возродить подлинную культуру. Как ни парадоксально, но появляющиеся переводы классических текстов западных исследователей, посвященные данной проблематике (К.Мангейм, Франкфуртская школа) только усиливают эти настроения. Причина понятна. Западная традиция сама прошла трудный путь осмысления ситуации, потрясшей принципы, на которых базировалась европейская культура. Допустимо предположить бессознательное стремление отечественных интеллектуалов, не желающих отказываться от дискурса XIX в, найти себе опору в размышлениях западных коллег. Но не приведет ли это к тому, что придется напрасно повторять исторический опыт, вырабатывая стратегии взаимоотношений с массовым сознанием, которые давно уже дискредитировали себя? Тогда имело бы смысл еще раз обратиться к данной тематике и попытаться посмотреть на нее иными глазами.

В осмыслении феномена массовости нам не помогут эмпирические социологические исследования, поскольку они уже опираются на определенные предпосылки. Поэтому апеллировать следует к сфере исследовательской традиции, т.е. совокупности программных текстов. Методика их анализа менее всего должна сводиться к пересказу авторитетных мнений. Скорее следует увидеть тенденцию в анализе массовости. А здесь мы должны обнаружить последовательное смещение познавательного интереса, обусловленное практикой согласования складывающейся традиции и конфликтующего с ней опыта. Дело не в антагонизме теории и факта, а в потребности связи словаря традиции и маргинального словаря, который начинает признаваться значимым и тем самым требует увязывания. Но наполнение представлений о массовости богатством содержания в духе гегелевской диалектики будет только одной стороной дела. Ситуация борьбы словарей и попытка сохранить традиционый дискурс вызвана наличием предпосылки, которая сама оставалась за ареной борьбы. Можно предварительно сказать, что подобное генеалогическое исследование погружает нас в сферу философии, а конкретнее в сферу наследия европейской метафизики. Преодоление свойственных метафизике претензий на тотальность позволит увидеть статус массовой культуры в новом свете и выдвинуть некоторые соображения по этому поводу.

При обращении к истокам более интересно увидеть не причины интереса к феномену массовости и превращения его в значимость, а средства, которыми исследователи пытались обработать новый культурный опыт. Уже здесь приоткрывается потаенное. Интерес Г.Тарда, Г.Лебона и др. к образованию толп, выделение приоритетов в их описании и объяснении не случайны. Используя язык постмодерна, можно сказать, что толпа выступает излишком, опасным добавлением к выработанной классикой парадигме понимания существа человеческого поведения. Согласно последней толп просто не должно быть. Внимание недаром обращено на стирание индивидуального, интеллектуального в толпе, на непосредственность реакции на раздражители. Примечателен сам анализ механизмов реакции, т.е. заражение, внушение, подражание. Истолкование их действия проводится вполне в духе позитивистских психологий, которые, в свою очередь, опираются на парадигму новоевропейского философствования. Это идея представления как результата воздействия вещей на способность восприятия. Это принцип страдания и удовольствия как основополагающих критериев отбора представлений и идея разума как средства правильной организации чувственности. В соответствие с программой Просвещения основной социальной задачей, как и целью истории, считается правильная организация человеческой жизни посредством совершенствования разума. Поэтому венцом торжества культуры видится свободный союз творческих индивидуальностей или связь посредством целей, поставленных разумом или пропущенных через разум. Здесь же лежат основания для деления общества на воспитателей и воспитуемых, и, более широко, представление о человеке как объекте воздействия внешних раздражителей, которое должно было усилиться после дискредитации трансцендентальной философии и возрождения юмизма. Нетрудно заметить истоки позднейших учений о центрах информационного господства и концепций манипуляции сознанием.

Теперь в этой картине достаточно подвергнуть критике учение о прогрессе как законе истории или вообще полагание любой мировой сущности, но сохранить принцип первичности чувственного опыта или идею представления, как мы получаем модификации, позволящие интерпретировать феномен массовости и прогнозировать тенденции этой интерпретации. Ясно, что слепое влечение остается фундаментом, а разум становится следствием его действия. Теперь можно легко осуществить переход к идее разума не в качестве условия правильной организации, а как контроля на слепой чувственностью, затем как ее подавления, а позже, предания продуктам разума облика символов, маскирующих влечение. А так как на схватывание вещи в себе разум теперь не способен, то становится затруднительным различить гуманистическое и репрессивное в культурной норме, а значит следует полагать увеличение вероятности сбоев в действии социальной структуры. Теперь понятно, почему первоначально масса осознается как толпа, а толпа понимается как прорыв ирррационального, т.е. чистого влечения. Нетрудно понять причину этической оценки толпы и двойственность этой оценки. Внимание закономерно обращается к анализу источников раздражения, таких как пресса, вожди. Как только осознана репрессивная функция нормы, то социологический интерес направляется к констатации разнообразия групповых норм и оценке их воздействия на индивидуальность. Здесь коренится новый мотив в прочтении массового. Это учение о публике, например у Г.Тарда. Публика более рационализирована, но источником ее консолидации является мнение, формируемое публицистикой. Поэтому публика представляет собой потенциальную угрозу разуму и индивидуальности.

Даже вульгарные интерпретации психоанализа позволяют осветить новые грани в анализе феномена массовости. Теперь масса толкуется как устойчивое образование, хотя и связанное либидинозной связью. В связи с этим можно обратиться к работе Фрейда "Массовая психология и анализ человеческого Я" Толпа уже считается дефектом массы. Новый мотив состоит в анализе механизма воздействия культуры на природу, естественно, при сохранении первичности влечения. Влечение сублимируется через формы культуры или подавляется культурой, производя расщепления в сфере психики и превращая тем самым внешнее во внутреннее. Актуализация идеи тождества филогенеза и онтогенеза позволяет говорить о стадиях социализации. Индивид по-прежнему мыслится носителем влечения в его изначальной амбивалентности к социальному, но теперь становится возможным говорить о регрессии не в смысле прорыва чистой иррациональности, а в смысле возвращения к ранним стадиям социализации. Такой стадией считается воплощение культурного запрета в форме внешнего, т.е. вождя, отца и т.д. Примечательно, что теперь архаику можно считать латентно присутствующей в современности как стадию в социализации и как края в культуре, ускользнувшие от тотальности современных форм культурного запрета. Очевидно, что массовое в сознании исследователей закономерно превращается из чистого влечения в архаические формы организации социума. Поскольку фантазия рассматривается заместителем подавленного влечения, то формой воплощения архаического правомерно выступает миф. Поведение массового человека становится возможным истолковывать не просто как абстрактное "низшее", неразвитое, малокультурное, но как возрождение или сохранение архаических тенденций и структур мифологического сознания. Решающий шаг сделан.

Первую половину XX в. можно считать шоком для интеллектуалов, поскольку возникшее общество радикально отличалось от либеральной утопии XIXв. Ситуация, как известно, была классифицирована как приход т.н. "массового общества", а в самой резкой форме, как "восстание масс". Для нашей темы важно то обстоятельство, что массовость начала трактоваться не как маргинальный сегмент социальной жизни, а как принцип функционирования современного общества в целом. Сама же массовость стала пониматься не в виде прорыва иррационального, а в виде особенностей социальной организации, характеризующейся уравниванием жизни, формированием одинаковых стандартов поведения, потребления. К слову сказать, феноменологическое описание массовости данного типа до сих пор не утратило своей актуальности.

Задача, вставшая перед интеллектуалами, состояла в выработке стратегии отношения к такому массовому обществу. Нетрудно заметить, как начинает происходить расщепление представления о массовом. Затруднительно подвергать критике принципы организации индустриального общества, т.е. технику и демократию, поскольку благодаря им был реализован знаменитый критерий прогресса "максимум счастья для максимума индивидов", являвшийся составной частью либеральной утопии. Более того, рациональность данного типа общества, отличающая его от традиционных обществ, не подвергается сомнению, поскольку только благодаря ей влечение к удовольствию оказывается наиболее эффективно удовлетворяемым. Хотя теперь представление о рациональности приходится трансформировать. Достаточно вспомнить рассуждения К.Мангейма о "субстанциональной рациональности" и "рациональности функциональной", когда честь обладания первой отводится элите, а на долю массового человека остается довольство второй. Оправдание планирования и тотального контроля, а значит и уравнивания, приводит к оправданию массовости такого рода.

Но ситуация характеризуется как кризис. А суть кризиса, видимо, в том, что все этажи общества оказались не готовыми к принятию новых стандартов жизни. Массовый человек "оторван от корней" и слишком резко заброшен в новый мир. Элита ждала реализации утопии о свободной творческой индивидуальности. Социальный механизм дестабилизирован, поэтому всплывает иное массовое, уже хорошо нам знакомое. Речь идет об обнаженности природного, т.е. чистого, амбивалентного по своей натуре влечения. Тем самым воспроизводится представление об индивиде как объекте манипуляций со стороны социальных структур, а значит возможности лепить его согласно внешним меркам. Следовательно, сохраняются представления о предпочтительности западноевропейского проекта, поскольку он наиболее оптимально реализует чувство удовольствия. За этим следует призыв к рациональности, или разумному оправданию наличной действительности и разумному доверию к действиям элиты.
Можно заметить подвижки в работах социологов. Концепция ожиданий со стороны индивида заставляет трансформировать представления об индивиде как пассивном объекте воздействия внешних раздражителей. Концепция общественного мнения начинает говорить о медиаторе между массой и элитой, поскольку прямое обращение элиты к массе видится невозможным в связи с потерей мифического органического единства. Концепции стратификаций говорят о влиянии межличностных коммуникаций, а значит, о реальном многообразии культурных стандартов. Исследования источников информации заставляют осознать сложный характер структуры сообщения, а значит, возможности переинтерпретаций одного и того же сообщения в зависимости от акцентации на том или ином коде (содержательном, символическом, эстетическом и т.д.). Общество все более предстает звучанием многих голосов, а на горизонте маячит признание их равноправия.

Если наметить следующий шаг в анализе массовости, то его правомерно связать с деятельностью франкфуртской школы и говорить о модерне и модерне как незавершенном проекте. Достигнутые результаты оказываются весьма примечательными, но и весьма парадоксальными. Массовость признается существующим порядком и, более того, порядком, притязающим на тотальность как захваченность одной структурой в отсутствие перспектив. Механизм действия такого общества трактуется как способность поглотить любую перспективу, поэтому возрождается представление об окончании всех различений, созданных европейской культурой (идеология, философия, искусство). Порядок не имеет альтернатив, поскольку ориентирован на удовлетворение чувства удовольствия. И теперь мы со всей ответственностью можем говорить о новом витке в истолковании массового. Массовое общество превращается в массовую культуру, поскольку предметы, отвечающие влечению, рассматриваются как сфера ценного, как то, к чему следует стремиться. Поэтому о массовом разговор ведется уже в контексте анализа специфичности сферы норм, образцов, стандартов, регулирующих поведение.

Образ человека, возникающий в литературе, - это образ конформиста. Нетрудно заметить в нем отзвуки знакомого философского проекта. Поскольку эпоха кризиса трактуется как обнажение чистой иррациональности, то поведение индивида описывается как стремление к порядку. Так как порядок, который предлагается, тотален, безальтернативен и привлекателен, то выбора нет. Тем самым, быть конформистом значит отказаться от своего и принять иное, желать быть как все. Ясно, что если порядок, который по своей природе всегда ограничен в силу человеческой конечности, забывает о своей ограниченности, то он превращается в господство и подавление. Что же подавляется? Очевидно, что подавляется свобода, поэтому конформист отказывается от свободы, от возможности реализовать множество голосов и т.д. В тотальном порядке индивид выступает отчужденным от своей сущности. Голос свободы, конечно, начинает связываться с голосом бессознательного, поскольку сфера разума представляет собой реализацию идеи общества всеобщего благоденствия, где всякая иная альтернатива будет возрождением страдания и лишения.

Однако если порядок тотален, то должен распространиться и на область бессознательного, т.е. каждая фантазия должна стать явью. Иначе откуда черпать новые источники для получения наслаждения. Отсюда возможность вписывания любого протеста в систему путем смещения контекстов. Содержание опустошается, а знак бунта как новый разражитель превращается в стиль. В результате человек мыслится не просто конформистом, ощущающим отказ от т.н. самости, а убежденным в правильности существующего. Поэтому теперь массовое сознание из неразвитого, поверхностного становится ложным сознанием, или сознанием, которое не знает об истинном и не желает знать. Отчуждение превращается в объективное. Его никто не ощущает, и господство тем самым обретает статус анонимности. Все являются частями машины.

Уже подчеркивалось, что столь безрадостная картина придает новые грани описанию массового. Речь начинает идти о массовой культуре, когда признается ценным то, что считается ложным. Если массовое сознание не хочет истины, то оно хочет чего-то иного, поэтому становится возможным говорить о разных ценностных ориентациях интеллектуальной элиты и массового человека. Забвение истины, сокрытие ее за толщей знаков позволяет характеризовать массовое сознание как мифологическое, а мифологию трактовать уже не как сферу фантазии, а как символическую систему. Миф становится тем принципом, который организует массовое сознание.

Парадокс конечно в том, что любой новый проект будет воплощением фантазии, или голосом бессознательного, и потому неадекватным. Поэтому никакого прорыва к истине произойти не может, а всякий бунт будет иметь следствием лишь создание нового мифа. Поскольку любой порядок, даже тот, к которому призывает интеллектуал, будет знаковой системой, знак редуцирован к символу, а символ превращен в заместитель и объект влечения к удовольствию, то стремление носителей бунта и носителей порядка в конечном счете окажется тождественным. Все они оказываются в плоскости достижения одной и той же цели: создание мифа ради общественного порядка, а общественного порядка ради мифа как воплощения чувства удовольствия.

Естественно, что образ, который формируется в представлении сторонников модерна, в частности у Ю.Хабермаса 70-80х г.г., - это образ расщепленного, фрагментарного сознания, волощающего расщепленность социального космоса в целом. Сознание не имеет целостной картины мира, т.е. принципа, организующего понимание и практику. Не имеет же потому, что направляется не к истине, а к удовольствию. Поэтому же оно стремится не к расколдовыванию мира, а к сохранению наличных знаковых систем, выступающих средствами удовлетворения влечения. Кстати уже это позволяет говорить о сложной структуре мифа, поскольку удоволетворение чувственности возможно лишь через социально допустимое. Поэтому средства удовлетворения влечения одновременно выступают средствами социального порядка.

Чтобы состояние удовольствия не исчезало, следует порождать все новые и новые знаковые системы. Опять же при таком подходе знак перестает быть символом. Теперь он говорит о себе самом, о своей структуре, а не о том, что стоит за ним. Ведь потребителю важно не проникновение в смысл произведения, а переживание, для чего более важным является организация знаков (стиль, ритм, конфигурация и т.д.). Всякое переживание предполагает отождествление себя с объектом переживания, поэтому Я распадается, ибо постоянно отождествляет себя то с одной знаковой системой, то с другой. Поэтому массовое сознание становится не мнением, не поверхностным схватыванием, а калейдоскопом. Причем эта фрагментарность оказывается обусловленной принципом организации массового сознания, т.е. влечением. Поскольку знаковых систем, социальных ролей множество, а порядок, состоящий из них, тотален, то прорваться к истине просто не представляется возможным. Тогда единственный способ существования - это отождествление себя с тотальностью, которая является многообразием и фрагментарностью.

Если попытаться сделать выводы из рассказанной истории, то они могут оказаться следующими. Нетрудно заметить, что данное повествование есть история, рассказанная с позиций интеллектуала, опирающегося на принципы европейской метафизики. Очевидно, что полагание свободной, рационально мыслящей творческой индивидуальности представляет собой отражение способа функционирования интеллектуала в индустриальной культуре. Конечно если он будет выдаваться за подлинную культуру, то все остальное будет выглядеть в лучшем случае заблуждением, а единственным объяснением длительности этого заблуждения - историческая необходимость пройти все стадии роста. Апелляция к подлинной природе человека в качестве обоснования проекта фактически окажется претензией на тотальность и скрытым призывом к репрессии. В ответ могут возразить. Так что же следует оправдать пропаганду насилия, безвкусицы и т.д? Для поиска возможных контраргументов сформулируем принцип. Не следует ли за тем, что на первый непосредственный взгляд (пристрастный взгляд интеллектуала?) кажется воплощением вакханалии безвкусицы, усмотреть наличие скрытых опосредований, скрытых различений. Относится ли все это вообще к массовой культуре, да и об одной ли и той же массовости идет речь?

За историей, рассказанной с позиций интеллектуала, следует попытаться услышать другой голос, голос подавленный, но прорывающийся наружу уже в самом факте усложнения истории массовости от Тарда к Хабермасу. Необходимо согласиться с тем, что переход от традиционных обществ к обществам индустриальным сопровождался ситуацией отрыва от корней, дезориентацией, ощущением утраты целостности, если под последней понимать не представление о мире в целом, а принцип решения проблем. Более того, налицо протест повседневного человека против чуждой ему цивилизации. Однако уже с этого пункта можно говорить о расщеплении понятия массовости. Совершенно верны рассуждения об омассовляющем воздействии индустриального мира с его уравниванием и стандартизацией, конвеейрным типом техники, фабричностью жизни. В данном случае неважно, относятся эти признаки к прошлому или настоящему западных цивилизаций. Но это не имеет отношение к иной массовости. Протест повседневного человека был также протестом именно против деперсонализирующего, формализованного отношения, но он ошибочно был принят интеллектуалами за голос т.н. подлинной природы человека. Кроме того, этот протест конечно не был обнажением чистого иррационального. Перед нами типичное метафизическое прочтение.

Массовость, о которой мы будем говорить и которая не является порождением индустриального мира, иначе можно охарактеризовать как поведение, обусловленное мифологическим сознанием. Говоря по-другому, реакцией повседневного человека на вызов индустриальной культуры оказалось восстановление мифологии. Этот тезис, который внешне отдает банальностью, следует расшифровать. Речь не должна идти ни о каких мифах XX в, ни о каком специфическом содержании, отличном от философского, научного и т.д., ни о каких философемах мифа, когда в условиях кризиса сциентистского мировоззрения его стали превращать в подлинный голос бытия, исток, скрытый покровами, и уже тем более ни о каком противопоставлении иллюзий и действительности. Наиболее эффективной версией мифа, позволяющей интерпретировать многообразие современных опытов, нам кажется версия М.Элиаде без тех мировоззренческих следствий, которые позволяет себе румынский мыслитель.

Следует говорить о некоторой формальной структуре, которой, со всей опаской привлечь нежелательные коннотации, можно дать эпитет "трансцендентальная". Формальность ее состоит в том, что она перемалывает и в состоянии вобрать в себя любое содержание, организуя его определенным образом. Более того, она выступает своеобразным условием возможности полагания объективностей, выполняя тем самым конститутивную функцию. Перефразируя выражение Ж.Лакана, можно сказать, что миф есть операция структуры. Эта структура самодостаточна в том смысле, что реализует все основные функции культуры: задает стандарты поведения, обеспечивает эмоциональное переживание, дает описание мира и выступает, так сказать, руководством к действию. Поэтому, конечно, никаких привлечений со стороны религии, философии, науки или идеологии она не требует. Можно было бы сказать, что она в некотором смысле паразитирует на них, поскольку привлекает их сюжеты как исходный материал для конституирования. Оправданием выступает только то обстоятельство, что в условиях диктата иных культурных стандартов, мифологическое сознание утрачивает другие источники информации.

Если напомнить версию Элиаде, то можно дать некоторую формулу мифа. Миф есть повествование об архетипическом (со справедливой оговоркой самого Элиаде об отличии его трактовки архетипа от юнговской) событии (т.е. имеющем статус образца), имеющем символическое значение (когда борьба богов и титанов, например, трактуется как конфликт хаоса и порядка), указывающем на необходимость его копирования в ритуальном акте и убеждающем в реальности этого события путем эмоционального переживания от исполнения ритуала. Естественно, что подобная структура должна быть проста, в том смысле, что доступна каждому. Это легко достигается посредством переописания наличного и подключения воображения как средства проживания в переописанном мире. Когда юноша-почтальон именует себя "партизаном городских окраин", "бойцом городских джунглей", то он уже попадает в иной мир, переописывая профанное в сакральное, испытывая состояние священности при своем поключении к сакральному (поскольку сакральное и есть состояние священности от соприкосновения с архетипом), выстраивая стратегию поведения в сакральном мире путем копирования жестов любого воина, солдата, партизана. В этом смысле важно только, чтобы делались соответствующие слова. Таким образом, миф подвластен любому и благодаря этому властвует над любым. Достаточно посмотреть на объекты другими глазами, ведь переживание и есть то, что доступно всегда, везде и каждому. Что явится сакральным, в данном случае несущественно. Обычно источником выступает сфера традиции, которая приобрела статус расхожести. Миф перерабатывает любое содержание правда весьма неожиданным способом. В данном контексте является иллюзией практика тотального манипулирования сознанием и представление о господстве такой практики. Мифология с радостью поглощает предлагаемое ей содержание. Этот момент важен, потому что сам принцип мифологии основан на творческом бессилии. Копирование архетипического жеста есть существование от другого. Однако на выходе возникает совершенно иная продукция. Интерпретация ее с позиций предложенной структуры мифологического сознания позволит, как нам представляется, преодолеть множество стереотипов, которые до сих пор бытуют в истолкованиях массового сознания.

Если говорить о методологической стратегии, то она приципиально должна избегать описания в терминах "высшее", "низшее", поскольку такое описание предполагает моральное измерение и возвращение к классической метафизике. Мы можем говорить лишь о принципиально разных способах освоения мира, которые пересекаются и конфликтуют в связи с господством индустриальной цивилизации и тоталитаристскими претензиями интеллектуалов. Поэтому нет единого мира. Отсюда вытекает ориентация на предпочтительные объекты освоения и фактическая переинтерпретация знаковых систем, когда навязывается концепция единого мира. Если говорить о предпочтительных объектах, то для их обозначения нет иного слова, как "повседневность". Повседневность не тождественна сфере профанного, а скорее выступает гарантией наглядного, зримого, яркого, доступного переживанию.

Процедуру переописания мы можем считать в данном контексте фундаментальной. Однако переописание не тождественно редукции, т.е. пресловутому упрощению мира. Именно так характеризовались представления массового человека в интеллектуальном дискурсе. Очевидно, что массовое сознание отождествляет государство с главой государства, "рыночные отношения" с обычным рынком и т.д. Но данное действие было бы действительно упрощением, если бы в основе лежало единство практик. Конечно, в случае революционной практики перенесение острия гнева на политического лидера вместо политической структуры было бы элементарной ошибкой. Но мифологическая практика совершенно иная. Интеллектуал, сталкиваясь с проблемами, решает их посредством преобразующего творческого действия, создавая воображением проект утопии и действуя в целях его реализации. Мифология, пользуясь словами Р.Барта, обращает историю в природу. Поэтому всякая проблема превращается в трудность, которая, однако, связывается с устройством самого мироздания и, следовательно, не подлежит преобразованию. Так устроен мир, что мерами он является хаосом, а мерами - порядком. Поэтому основной задачей видится сохранение и упрочение сферы сакрального как своеобразной "компенсации" за наличие профанного. Компенсация недаром взята в кавычки, поскольку в противном случае описание вошло бы в привычную колею истолкования поведения массового человека как бегства из мира реалий в мир иллюзий.

Суть переописания состоит в том, что значение имеет не смысл слова, а его ритмика, его способность возбудить, перевести в мир сакрального. Поэтому певцы, спортсмены, дикторы и прочие выступают отнюдь не недосягаемыми образцами, а носителями архетипических жестов. Мифологическое сознание переописывает их тем, что дробит образы этих людей на части (жесты, прически, интонации, отдельные фразы и т.д.), а затем осуществляет процедуру копирования частей. Любому мифологу известно, что один из принципов мифа состоит в воссоздании по части целого, когда жест выступает символом, воплощающим архетип. Поэтому приобщение к части становится пребыванием в целом. Нет надобности быть в целом, например, в идеальном доме, рисуемом рекламой. Достаточно обладать частью, как раз той, которая фактически рекламируется. И в этом смысле стратегия рекламы строится на принципах мифологической практики. При этом важно понимать, что здесь нет никакой недосягаемости образца. Приобщением к части уже осуществляется проживание в целом. Суть переописания в том и состоит, что продукты, навязываемые индустриальной культурой или идеологами, членятся на элементы, которые снова затем связываются, но на иных принципах. При этом отдельные элементы естественно оказываются просто шумами или областью профанного. Парадокс контакта интеллектуала, да и вообще идеолога, с массовым сознанием обусловливается различием и непониманием стратегий. Адресат с удовольствием выслушивает любой социальный проект, тем более красочно описываемый, к тому же просит его неоднократно повторять. Однако выслушивание этого проекта для мифологического сознания уже выступает проживанием в нем, а отнюдь не становится руководством к последующему действию. Ситуация идентична взаимоотношению рассказчика мифов и слушателя. Поэтому тезис о том, что массовый человек легко становится объектом мапуляций, как нам кажется не отражает существа дела. Конечно дело не в примитивизации проекта и даже не в характере ожиданий. Выслушивание, проговаривание, сопереживание - вот форма его проживания.

Понятно, что движение в сакральный мир не может осуществляться где угодно и когда угодно. Перед нами собственно ритуальная практика, когда слушатель должен быть подготовлен, избавлен от влияния профанного, настроен. Достаточно обратиться к практике просмотра сериалов, когда необходимым условием приобщения к ним становится выбор определенного (сакрального) времени и пространства, связанного с выполнением домашних дел, когда желателен коллективный просмотр, поскольку он усиливает эмоциональное возбуждение, и т.д. Ситуация эта часто трактовалась как эскапистская, или как бегство из действительного мира в мир грез. Однако данный стереотип является отзвуком концепции единого мира, мира, построенного интеллектуалом. Ясно, что ситуация бегства существует там, где нечто признано действительностью, осознано, что она плоха и что из нее есть только один выход. При этом убегание от т.н. действительности предполагает стремление как можно быстрее уйти в мир грез вследствие разочарования в революционной практике преобразования действительности. Но мифология оперирует не терминами "истинное" и "ложное", а скорее членит объекты на полезные и вредные, профанные и сакральные. И те, и другие признаются законными и оправданными. Поэтому нет никакого мира грез, есть, если можно так выразиться, реализация принципа дополнительности. Кстати, в этом смысле, для мифологического сознания нет сферы искусства, а есть скорее предпочтительные поставщики архетипического. Кроме того, так понятое искусство никого ничему не учит, оно лишь рисует миры, которые должны быть прожиты посредством процедуры сопереживания. А принцип сопереживания гласит: "я и есть герой сериала". Было бы глупостью воплощать его поступки в мире профанного. Тоже самое касается преодоления иллюзией о религиозности массового сознания (в частности российского). Массовое сознание совершает здесь одну и ту же процедуру, переописывая практики религиозные в мифологические, что особенно ярко проявляется в дотошном выполнении "буквы", а не "духа".

Но что самое важное. Для мифологического сознания мир профанного обладает статусом необходимости. Он должен быть. В противном случае стерлась бы грань между мирами и исчез бы мир сакральный. А кроме того, постоянное приобщение к сакральному уничтожало бы состояние священности и этим разрушало вообще всякие островки порядка. Вот почему, и что не замечается, мифологическое сознание оттягивает миг приобщения к архетипическому. Поэтому же и нет никакого разочарования в т.н. плохой действительности. Такое массовое сознание толерантно к любому социальному порядку, поскольку воспринимает его как часть природы, или часть неизбежного. Тяготы жизни, напряженный труд должны по необходимости быть. Так устроен космос, такова судьба. Поэтому массовый человек - такой же добросовестный участник любых социальных ролей, но не в силу приверженности протестантской этике, а потому что сама тяжесть и непонятность мира принадлежат к принципам его существования, а значит, к архетипическому. Важно, чтобы оставалось место для ритуальных практик как механизмов перехода в сакральные пространства. Протест может принять лишь форму спонтанного бунта, а не планирующего революционного действия, при этом целью протеста явится восстановление сжатой сферы сакрального. Поэтому упрек массовому сознанию в стремлении убежать от действительности можно адресовать языку в целом, поскольку только язык создает различения как таковые. Говорить следует только о стратегиях поведения, возможности понять эти стратегии и реализовать механизмы согласования этих стратегий, если тоталитарные проекты дискредитировали себя.

К этому заметим следующее. Речь идет о т.н. аморальности массового сознания, для чего обычно ссылаются на восприятие фильмов, когда, например, симпатия зрителя отдается гангстеру, а не полицейскому. Но критик при этом забывает одну простую вещь. Мораль предполагает жизнь в цивилизациях, поскольку является реализацией нормативности. Мораль основана на подведении многообразия ситуаций под общий принцип, поэтому способность руководствоваться ею требует личностного начала. Но в мифологическом сознании нет личности. Его принцип - это существование от другого, от архетипа. В связи с этим нельзя говорить о массовом сознании как сознании конформистском. Последнее существует только там, где осознается или ощущается отказ от самости. Соответственно моральная норма мифологией никогда не понимается как собственно моральная. Она или переописывается посредством дробления на ряд определенных поступков, которые следует копировать, или просто игнорируется как сфера шумов. Но массовое сознание сознание вследствие этого отнюдь не становится антисоциальным явлением. Просто один тип культуры фактически вополощает тоталитарность, когда отождествляет себя с культурой как таковой. Мифология также задает стандарты поведения но путем структурирования на жесты порядка и жесты хаоса. Тот же гангстер не становится образцом для подражания в моральном смысле. Его поведение также дробится на элементы со всеми вытекающими отсюда последствиями. Можно сказать, что массовое сознание игнорирует не моральные ценности, а язык индустриальной цивилизации.

Анализ механизма действия профанирования и сакрализации позволяет понять стратегию действия массового индивида. Прежде всего, она состоит в опустошении исторического содержания обрабатываемых объектов. Существующие персонажи или ситуации через систему классификаций подводятся под архетипы, т.е. сюжеты эпохи творения из хаоса порядка. Оперирование терминами "фашист", "масон", "партократ" не должно вводить в заблуждение. Эти персонажи не имеют отношения к историческим реалиям, а становятся воплощением или символом угрозы как таковой. Естественно, что в силу абстрактного характера последней она должна предстать в зримом, доступном переживанию, апробированном традицией образе (есть кинокадры и т.д.). Вот почему мифосознание в силу творческого бессилия охотно оперирует с традицией. Примечательно, что такое опустошение исторического содержания позволяет менять символы по мере угасания их актуальности. Об этом свидетельствует появление комедийных сюжетов с ранее угрожающими образами. Именно в этом контексте правомерно выражение М.Вебера о том, что масса думает лишь до послезавтра. Мифосознание активно забывает историю, поскольку для него этот хаос событий принадлежит сфере профанного. Превращение исторических реалий в символы космического хаоса и порядка позволяет проделать обратную процедуру - снова возвратить индивида в имманентный мир. Недаром мифологический космос чувственен, телесен, осязаем. Занятие бизнесом выступает символом порядка, и в то же время создание порядка воплощается в занятии бизнесом. Благодаря символизации индивид оказывается вовлеченным в социальную жизнь и может сносить ее тяготы, поскольку всегда в состоянии переописать свое действие как тождественное архетипическому и таким образом примириться с ним.

Если более конкретно говорить о стратегии массового поведения как поведения мифологического, то оно заключается не в приверженности определенным содержательным ценностям, а в действии по постоянной проверке эффективности этих ценностей. Это достигается, прежде всего, амбивалентностью природы архетипического, когда образец выступает предельностью жеста, позы, одежды и т.д. Поэтому каждое архетипическое действие реализует этой предельностью как бы процедуру самопровокации или провокации через введение антипода, трикстера. Всякая негация подчеркивает культурный смысл деяния. Отсюда пристальный интерес массового сознания к т.н. скандальным подробностям жизни архетипизируемого персонажа. Они, с одной стороны, и создают мир сакрального, как отличного от профанного, а с другой стороны, этим же самопрофанируются. Сознание, реализуя такой интерес, постоянно проверяет себя: сохранилось ли при высмеивании почтение к содержанию архетипа, а значит, сохранилась ли стабильной культурная ситуация. Если нет, то содержание ценности уходит в небытие. Поэтому характеризовать такое поведение как поведение обывателя или проявление низкой культуры будет верхом непонимания. Наоборот, мы имеем дело с весьма гибкой культурной стратегией, позволяющей ценностям функционировать и обеспечивающей механизм их смены без разрушительных для самой культуры последствий.

Данная ситуация заставляет ставить вопрос о взаимоотношениях индустриальной цивилизации и массового или мифологического, сознания. Очевидно, что имеет место смешение двух типов массовости, поэтому многие ее характеристики следует разнести по разным областям. Массовость как мифологичность существовала, существует и будет существовать всегда. Более того, такой тип человека всегда будет доминирующим. Самим идеалом общества как общества всеобщего потребления цивилизация идет к нему навстречу. Массовость в духе "одномерного общества" Г.Маркузе (если она вообще не есть плод фантазии) выступает силой, навязываемой членам общества. Следует сказать, что такая массовость наиболее враждебна мифологии, поскольку стремится нивелировать, формализовать, лишить чувственных, осязаемых, телесных границ мифологический космос. Поэтому не случайно индивиды жаждут пространственной и временной локализации, ибо этого требует структура мифа. Они стремятся одушевлять вещи, их окружающие, давая им имена, поскольку этим снимается ощущение чуждости и враждебности мира, и т.д.

Протест такого массового сознания против омассовляющего воздействия цивилизации всегда провоцировал иллюзии интеллектуала, который стремился усмотреть в нем голос самости, свободы, творческой индивидуальности. Недаром одним из последних стереотипов становится призыв к индивидуализации потребления и критике центров влияния. Но мифологическое сознание с равной степенью выступает против попыток сделать из нее личность, так и против попыток смести телесные границы мифологического космоса. Естественно, что здесь нет никакой ситуации выбора в духе осознания двух возможностей и принятия решения, а налицо скорее констатация усиления хаоса, шумов и расшатывания порядка. Поэтому индивидуализация потребления (через компьютер, видеомагнитофон, ксерокс и т.д.), а значит фрагментация и создание субкультур, позволит только усилить мифологичность. Не случайно и дробление идет по признакам, воплощающим телесность, визуальность (пол, возраст, этнос и т.д.).

Более серьезной видится ситуация спекуляции индустриальной цивилизации на структурах мифосознания, ситуация постоянной провокации, искусственно создаваемого соблазна. Упрек в дурном вкусе следует адресовать стратегии навязывания обладать объектами, для чего такого рода объекты искусственно сакрализуются. Хотя из этого не следует делать вывод о мудрости, коренящейся в недрах народной жизни. Скорее, наоборот, можно говорить о дезориентации поведения, когда мифологической обработке подвергаются объекты, создающие угрозу для стабильного существования социума.

И наконец упрек, который может быть сделан если не содержанию, то методологии. Был высказан призыв дать голос самому массовому человеку, но звучал, естественно, голос не его. Не идет ли тогда речь еще об одном проекте, внешнем для самой массовой культуры. Конечно это так. Массовое сознание пребывает в мифе и не нуждается в рефлексии и рассказывании историй о себе. В последнем нуждается исследователь, поскольку он выходит из мифа и смотрит на него со стороны с познавательными и практическими целями. Голос самой массовой культуры был бы полон шумов, эмоций и бессвязного бормотания особенно при предъявлении требования высказать свое мнение по животрепещущим вопросам. В лучшем случае он был бы требованием оставить ее в покое. На практическом уровне этот знает любой социолог, поэтому материал опросов, в частности, для него не список ответов, а совокупность знаков, требующих интерпретации. Поэтому данный призыв не следует трактовать в духе, например, М.Маклюэна или говорить о благотворной силе мифа как истока, к которому следует припасть. Действовать должна прагматика, т.е. процедуры интерпретации, позволившие бы выработать эффективные стратегии коммуникации с массовым сознанием. В качестве примера можно привести идеи Р.Рорти о механизме реализации солидарности. Важно подчеркнуть, что речь должна идти именно о взаимодействии, а не приобщении массового сознания к такому проекту и такими средствами, которые для него непосильны и грозят лишь дестабилизацией культуры в целом. Это обстоятельство, как представляется, и должно формировать новый образ массовой культуры.


Добавить комментарий

Комментарии подвержены модерации. Администратор оставляет за собой право не публиковать комментарий (как правило без объяснения причин. Хотите знать почему? Пишите реальный e-mail)


Защитный код
Обновить